Биография » Автобиография

… Первая графическая работа была сделана мною в 1948 г. Последняя — в 2008. Таким образом, это шестьдесят лет непрерывной работы в книжной и станковой графике…
Возможно, графика, в особенности книжная, — период наибольших совпадений с самим собою, временем, материалом…
Язык графики с ее отстранённостью, сдержанностью, отчасти даже рациональностью, был для меня, как мне теперь, кажется, наиболее полно и точно выражающим мои задачи, мое мироощущение…

Я вырос в семье, где мать и отчим были писателями. До войны у нас была роскошная библиотека. В семье царил культ книги. Книга была эквивалентом жизни.

Удивительно ли, что книга стала моей судьбой, и мне как бы на роду было написано быть иллюстратором, соединив в книге свою любовь к литературе и изобразительному искусству. Возможно, это и было моим призванием.

… Много лет работая над иллюстрациями к классической литературе, я пытался преодолеть однозначность сюжета, его «иллюстративность». Конечно, идея живет в форме, во всех других случаях она декларативна. И, все-таки, для меня поиски идеи и сюжета были не менее увлекательны, чем работа над формой. Мне нравилось размышлять над текстом, над возможностями его интерпретации, угадывать атмосферу произведения, искать пластику, адекватную его образам.

Меня интересовала жизнь идей в различных временных измерениях. Меня волновало сочинение сюжетов и их преображение в многочисленных вариантах, их развитие во времени от страницы к странице. Поэтому я тяготею к большим сериям. И в этом смысле, работая над станковой графикой или занимаясь живописью, я все равно остаюсь более всего книжным художником.

Станковая графика возникла позже, как избыточность накопленного материала, неиспользованного в книжной графике. Это тот же круг идей, образов, сюжетов. Та же приверженность к истории, дававшей возможности для интерпретации ее на параллелях с современностью.

Мои иллюстрации всегда тяготели к станковой графике, а станковая графика, в определенной степени, иллюстративна.

… Как художник я формировался в атмосфере «шестидесятых». В эти годы основным внутренним побуждением для многих, и для меня в том числе, была некая общая идея сопротивления насилию, в силу цензурных обстоятельств обращенная к прошлому, истории… Классическая художественная литература была в этом смысле незаменимым поводом для всякого рода аналогий с современностью…

Естественно, что в этой атмосфере пафос, скажем «Ричарда III», был в протесте против тоталитаризма и обесчеловечивания властью. Об «Эгмонте» писали в прессе, что художник мало думает о Гете, реализуя свои представления о несвободе. «Саги» были параллельным миром с избыточностью темных сил…

В этих обстоятельствах содержательность листа не всегда понималась как содержательность формы. В запальчивости протеста художник иногда не мог преодолеть декларативность и литературность, часто в ущерб пластике. Впрочем, что касается меня, то и тогда, и сейчас я «насквозь» литературен. Долгое время я считал это крупным недостатком. Скорее всего, так оно и есть. Но сейчас я склонен думать, что это свойство органическое и его бессмысленно оценивать. Оно есть, и я вынужден с этим считаться.

… Последняя работа в книжной графике — иллюстрации к «Орестее» Эсхила. Они не были изданы. С этого времени я работаю почти исключительно в цвете — акварели, гуаши, темпере…

 

Долгое время я был увлечен идеей использовать станковую графику в книге с более сложной организацией ее пространственных и смысловых значений.

Рисунок и текст в такой книге должны были существовать параллельно и равнозначно, не совпадая буквально, переводить идеи книги в свободное пространство времени и истории. И, если прежде иллюстрация оценивалась как пластическое соответствие тексту, то этот, сравнительно новый тип книги, требовал от читателя воображения и понимания более сложных связей между изображением и текстом. В этом случае изменялся образ книги, и моя станковая графика естественным образом перевоплощалась в книжную, находя свое место и обретая свой подлинный смысл. «Цирк», «Средневековые мистерии», «Женщины и монстры» должны были занять свое место именно в такой книге. Но, к сожалению, в новых экономических условиях, книжная иллюстрация утратила свое значение, ибо она «только удорожала» издание, а интерпретация, как способ обойти цензуру, просто стала бессмысленной. Тогда, вслед за книжной графикой, умерла и станковая, также целиком ориентированная на книгу. Осталось горькое ощущение незавершенности труда и, следовательно, незавершенности судьбы.

…Меня, в «моём» цирке, интересует, прежде всего, возможность мистификации, притчи, аналогии, метафоры… Жизнь — цирк. Цирк — жизнь. Арена цирка — арена жизни. Мир цирка буквально переполнен образами и ассоциациями… Это персонажи, вырванные из бесконечного карнавального шествия. Здесь все: грубоватость рыжего клоуна, освобождающий смех, маска, как форма сокрытия и обнажения, чувственная красота цирковых актрис — все это неповторимый мир цирка. И в нем центральный, для меня, образ — белый клоун, донкихот манежа, идеалист, к которому не пристает грязь опыта печальных поражений жизни. Он ловит бабочку среди клеток с хищниками. Не замечает льва, крадущегося за ним. Смеется над ослами-честолюбцами. Рассуждает о музыке, опираясь на пасть крокодила… Мир вокруг него яростен и жесток. Он не борется с ним. Но он противостоит ему чистой и неистребимой верой в добро. В его беспомощной отваге — надежда…

«Средневековые мистерии» — прежде всего возможность зрелищной, почти сценической метафоры. Средневековье — это грандиозная драматическая пьеса, действующие лица которой возглавляются Богом и Дьяволом. Это гигантское представление объединяет в себе низость и величие эпохи, гордыню и смирение, алчность и расточительство, грех и добродетель… В центре этой мрачной и красочной эпохи — панцирь… Образ бездушной, механической скорлупы, оболочки, пустоты, выступающей против жизни, подсознания, тайны… Это попытка геометрии подчинить живую форму. В данном случае тотальная организация материала — модель тоталитаризма, в которой Шут и Смерть — образы освобождения…

«Женщины и монстры» — это в определенной степени попытка преодолеть открытую декларативность, обнаженность литературной идеи. Это спектакль, зрелище, в котором смягчены или утрачены категории добра и зла. Здесь персонажи постоянно меняют значения, обмениваются ролями и масками. Идет взаимная мистификация, игра, в которой эстетика вполне преобладает над моралью. Может быть, это стремление к безоценочности мифа. Желание превратить его в театральное зрелище, смягчить, адаптировать… Или попытка заглянуть в бессознательное… освободиться от сковывающих норм, оценок, установлений… Но это не действительные формы бытия. Скорее, некие ассоциации и параллели с язычеством, преобразованные в определенную пластическую систему…

«Моя мастерская» — это роман в рисунках, в котором мастерская — пространство жизни, ее сценическая площадка. В этом пространстве жизнь реальная переплетается с вымыслом. Возвышенное — с ничтожным. Глубокое — с сиюминутным. Жизнь неотделима от игры, а игра, собственно, и есть жизнь. Вся. От интимного до выставленного на показ. Игра здесь еще и непременное условие творчества.

Это притчи из жизни художника. Самые важные сцены из нее. Размышления. Творческая неудача. Жажда совершенства. Честолюбие. Старость. Смерть.

Это цикл, в который могут быть включены все новые и новые сюжеты. Это роман в рисунках. Роман с продолжением. Замысел этот возник от исчерпанности и, одновременно, от недосказанности. От надежды на новую интонацию. От желания придать жизни завершенность. Как-то «подправить» ее. Может быть, даже прожить ее еще раз. Иначе. Это попытка объективировать личный опыт. Перевести его в план эстетики, соединив жизнь с искусством, но уже на уровне собственной биографии. Поверить, что твоя жизнь и твой опыт, а не только жизнь и опыт других, может быть предметом искусства. Эта серия, в определенной степени, акт Веры.

Вообще, художник с фатальной неизбежностью должен верить себе, своим ощущениям. Даже тогда, когда испытывает тяжелые сомнения. Просто творческий процесс в этом случае более драматичен. Но выхода нет. Это единственная опора и точка отсчета. Из верности себе образуется индивидуальность.
Верность себе — менее всего гарантия успеха, но это единственное условие подлинности художнического существования. Не имитация, даже блестящая, а полное соответствие самому себе.
Подлинность — это адекватность личности художника его работам. Это самое главное. Остальное — как Бог даст.

 

Виталий Волович